Главная » 2011 » Май » 11 » Их не надо жалеть
14:32
Их не надо жалеть
Поэты, погибшие на Великой Отечественной войне, были в чести и моде в 1960-е годы. Их имена были высечены на мемориальной доске в ЦДЛ, их стихи читали там 9 мая… И это было не только официальное признание. Собиратель и хранитель андеграунда Константин Кузьминский писал: «Символом нашего времени стало поколение погибших. Коган, Всеволод Багрицкий, Михаил Кульчицкий, Николай Отрада — три выпуска Литинститута погибло в первые два месяца войны».

Но чужая слава (пусть и мёртвых!) для кого-то невыносима. И вот уже Станислав Куняев громит поэтов, объединённых им в «ифлийское братство», — Павла Когана, Михаила Кульчинского, Всеволода Багрицкого, Николая Майорова, Николая Отраду... Он громит их за книжность и за романтику, за максимализм и за интернационализм, за легкомысленное отношение к смерти и за расчёты на коммунизм «с существенным эпитетом «военный».

И как-то так выходит у Куняева, что эти «ифлийцы» не то чтобы все евреи, во всяком случае не из крестьян. А стало быть, не ведая любви к «малой родине», далеки от народного представления о войне. Правда, «еврейский вопрос» открыто не обозначается, но читатели, осведомлённые в литературных «партиях», всё понимают. К тому же только что опубликовано стихотворение Бориса Слуцкого: «Евреи — люди лихие, / Они солдаты плохие: / Иван воюет в окопе, / Абрам торгует в рабкопе...» («Новый мир», 1987, № 10) — ответ на выпады в духе Куняева.

Однако никаких евреев, когда эти поэты жили и творили, в Советском Союзе не было. Евреи были русскими — и по самоощущению, и по отношению к ним. Лишь много позже Александр Галич сделает из Павла Когана еврея — в «Реквиеме по неубитым» (1967), о Шестидневной войне. Там он клеймит «красавчика, фашистского выкормыша» — президента Египта Насера, незаслуженно увенчанного звездой Героя Советского Союза: «Должно быть, с Павликом Коганом / Бежал ты в атаку вместе, / И рядом с тобой под Выборгом / Убит был Арон Копштейн...»

Работа в степени романтики

«Книжный романтизм» действительно присутствовал в их «картине мира». Впрочем, если держать за книжного романтика Николая Гумилёва, чью поэзию боготворил Коган (см. его стихотворение «Поэту», 1937). В стихах Гумилёва стоит искать и истоки знаменитой «Бригантины» (эту песню Коган вместе с Георгием Лепским сочинил в том же 1937-м) — и флибустьеры, и авантюристы, и прочая романтика.

Это потом романтику низведут до агитации и пропаганды. А тогда она воспринималась всерьёз. «Романтика — это будущая война, где победим мы», — говорил их сверстник критик Михаил Молочко, погибший в 1940-м в снегах Карелии. «Работа в степени романтики — вот что такое коммунизм!» — гениально точно определил Михаил Кульчицкий.

Счастье Багрицкого, что он умер в 1934-м, а то посадили бы, как посадили в 1937-м его вдову, Лидию Суок (она мужественно протестовала против ареста поэта Владимира Нарбута). Или же — более вероятный вариант — совсем бы скурвился (как, например, Николай Тихонов).
Ангел смерти в кожаной тужурке
Александр Галич, писавший в те же годы советско-романтические пьесы, очнётся спустя два десятилетия: его «Прощание с гитарой» (1964—1966) — запоздалое расставание с иллюзиями молодости: «Романтика, романтика / Небесных колеров! / Нехитрая грамматика / Небитых школяров». Но друзья его, «небитые школяры», оплатили романтику собственной гибелью, и это чего-то стоит, наверное...

К стихотворству молодые поэты относились очень серьёзно. Насаждаемый тогда, как картошка, соцреализм раздражал их безмерно. «Искусство движется теперь горизонтально. Это горько» (Коган). «Стихи писать сейчас надо такие: «Вперёд! Ура! Красная заря!!!» Я таких писать не умею, видит Бог» (Кульчицкий). Их эстетические установки вступали в спор и с пастернаковским «и тут кончается искусство, и дышит почва и судьба». «Здесь начинается искусство, и здесь кончаются слова», — с нажимом поправлял Коган.

Кульчицкий проигрывал вариант выбора — между стихами и коммунизмом:

Но если бы
кто-нибудь мне сказал:
сожги стихи —
коммунизм начнётся, —
я б только терцию
промолчал...
А потом взял бы
и написал —
тако-о-ое...
Самое такое (1941)
Их прямыми наставниками в поэзии были конструктивисты — Илья Сельвинский, Владимир Луговской, Эдуард Багрицкий и, разумеется, Илья Эренбург. Пожалуй, конструктивизм, с его целями «локальной семантики», кое-чему научил их в области поэтической техники. Конструктивисты, эти «советские западники», были верными слугами режима. Но, как бы в компенсацию, культивировали сложные, рафинированные формы поэзии. Молодые поэты хорошо усвоили уроки конструктивистов — прежде всего «грузификацию слова», то есть коротко, сжато, в малом — многое, в точке — всё.

Нам лечь, где лечь,
И там не встать, где лечь.
Задохнувшись «Интернационалом»,
Упасть лицом на высохшие травы
И уж не встать, и не попасть в анналы,
И даже мёртвым славы не сыскать.
Павел Коган, 1941
Лихая удаль, красота резкого (хулиганского) жеста плюс энергетическая сила пассионариев, идущих вперёд «даже вопреки инстинкту самосохранения» (Лев Гумилёв), определяли это поколение:

Как окурки, мы затопчем это,
Мы, лобастые мальчики
невиданной революции.
В десять — мечтатели,
В четырнадцать — поэты и урки,
В двадцать пять —
внесённые в смертные реляции.
Моё поколение —

это зубы сожми и работай,
Моё поколение —

это пули прими и рухни.
Павел Коган, 1940
Знаменитая «Гроза» Павла Когана оканчивалась строками: «Я с детства не любил овал, / я с детства угол рисовал» (1936). Его младший собрат Наум Коржавин ревниво ответит в 1944-м уже два года как погибшему Когану: «Меня, как видно, Бог не звал. / И вкусом не снабдил утончённым. / Я с детства полюбил овал / за то, что он такой законченный»... По этим двум вариациям на одну тему видно, чем пассионарий отличается от всех остальных.

Самым притягательным источником исторической эстетики для них была Гражданская война: с её бесшабашностью, каким-то диким размахом, отчаянием и гибельной красотой стоицизма. Щорс, Котовский стали их героями:

...Славлю Котовского разум,
Который за час перед казнью
Тело своё гранёное
Японской гимнастикой мучил.
Михаил Кульчицкий, 1939
Обаяние Гражданской войны продержалось достаточно долго, и даже «Сентиментальный марш» Булата Окуджавы (1957) не был ещё его последним излётом.

Темень. Глухо. Темень

И менее всего эти мальчики походили на плакатных квадратных «хомо советикус», которых рьяно примутся клеймить в постсоветское время. Они чувствовали: эпоха явно чего-то хотела, чего-то ждала от них, но чего именно — трудно было понять. Частое состояние и слово в стихах — тревога.

В поле темень, в поле жуть —
Осень над Россией.
Поднимаюсь. Подхожу
К окнам тёмно-синим.
Темень. Глухо. Темень. Тишь.
Старая тревога.
Научи меня нести
Мужество в дороге.
Темень. Глухо...
Павел Коган, 1937
В этом сумрачном переплясе цыганочки — вся русская тоска и вся русская метафизика. (В пандан ему, кстати, и «Ночной разговор в вагоне-ресторане» Александра Галича, 1968.)

Другое ключевое состояние и слово — «путать». Коган обращается к своей «эпохе громкой»: «Прости ж мне фрондёрства замашки, и всё, что спутал я, прости» (1937). «Мы сами, не распутавшись в началах, вершили скоротечные дела» (1937). В «Последней трети», незаконченном романе в стихах, он пишет:

Но как мы путали. Как сразу
Мы оказались за бортом.
Как мучались. Как ум за разум,
Как взгляды тысячи сортов.
Как нас несло к чужим...

Кто такие «чужие?» И что имел в виду Михаил Кульчицкий, когда признавался: «Я отшиб по звену и Ницше, и фронду»?

Ясно, по крайней мере, одно: какое-то время они находились в онтологической зыбкости, в нервозной неопределённости. И этим отличались от предыдущего поколения. Показателен в этом смысле диалог Всеволода Багрицкого с отцом, Эдуардом Багрицким. В поэме «ТВС» (1929) в гости к мечущемуся в чахоточном жару поэту, Багрицкому-старшему, приходит его чёрт, Дзержинский, и объясняет, как жить, соответствуя веку: «Оглянешься — а вокруг враги; / Руку протянешь — и нет друзей; / Но если он скажет: «Солги» — солги. / Но если он скажет: «Убей» — убей».

Всеволод Багрицкий пишет стихотворение «Гость» в 1938 году — его отец четыре года как умер, мать посадили (она заступилась за арестованного Владимира Нарбута). В «Госте» старший поэт (Эдуард Багрицкий) ведёт воображаемый разговор с молодым человеком (поэтом? Чекистом?). И выказывает в этом разговоре чрезвычайное беспокойство, отсутствие чётких представлений о происходящем в мире: «Какое время! Какие дни! / Нас громят или мы громим?» Вокруг по-прежнему враги, но от них лучше бежать:

Но где ни взглянешь — враги, враги.
Куда ни пойдёшь — враги.
Я сам себе говорю — беги!
Скорее беги,
Быстрее беги.
Скажите — я прав?

Павел Коган, будучи подростком, дважды сбегал из дома, чтобы посмотреть, что происходит с русской деревней. В результате этих путешествий и был написан в мае 1936 года «Монолог» — одно из самых странных и страшных стихотворений в русской поэзии ХХ века. Прежде всего — по запредельному ощущению поражения, краха:

Мы кончены. Мы отступили.
Пересчитаем раны и трофеи.
Мы пили водку, пили «ерофеич»,
Но настоящего вина не пили.
Авантюристы, мы искали подвиг,
Мечтатели, мы бредили боями,
А век велел — на выгребные ямы!
А век командовал: «В шеренгу по два!»
........................................
Я понимаю всё. И я не спорю.
Высокий век идёт высоким трактом.
Я говорю: «Да здравствует история!» —
И головою падаю под трактор.

Кажется, 17-летний мальчик если и не осознавал в полной мере (а кто осознавал?), то чуял тёмную, потаённую жизнь России. Как результат — приятие неизбежности гибели, трагический стоицизм, в основе которого евангельское: «Если пшеничное зерно, падши в землю, не умрёт, то останется одно; а если умрёт, то принесёт много плода».

Бесприютность, экзистенциальная заброшенность, нервозность и неопределённость, когда всё не то и всё не так, привели Николая Майорова к печальной версии судьбы его поколения в истории:

Безжалостно нас время истребит.
Забудут нас. И до обиды грубо
Над нами будет кем-то вбит
Кондовый крест из тела дуба.
Предчувствие (1939?)
Однако написанное несколько месяцами позже стихотворение «Мы» соотносится с предыдущим, как снимок с негативом.

И как бы ни давили память годы,
Нас не забудут потому вовек,
Что всей планете делая погоду,
Мы в плоть одели слово «Человек»!

Надвигающаяся Вторая мировая война — вопреки всему ужасу катастрофы или благодаря ему? — придала этому поколению чувство безусловной определённости, которого им так не хватало. Теперь можно было вздохнуть с облегчением и не путаясь сказать: «Есть в наших днях такая точность, / что мальчики иных веков, / наверно, будут плакать ночью / о времени большевиков…» (Павел Коган, 1940—1941).

Здесь и теперь

Прежде удивлялись тому, что поэты эти предвидели будущее — предчувствовали войну и свою смерть на ней. «На двадцать лет я младше века, но он увидит смерть мою» (Михаил Кульчицкий, 1939); «Я не знаю, у какой заставы вдруг умолкну в завтрашнем бою» (Николай Майоров, 1940); «Когда-нибудь в пятидесятых художники от мук сопреют, пока изобразят их, погибших возле речки Шпрее» (Павел Коган, 1940). Но куда удивительнее было бы, если бы молодые — призывного возраста — поэты не заметили, где и когда они живут. После революции, после Гражданской войны относительно спокойно прошёл очень короткий срок. А потом: война в Испании, озеро Хасан, Халхин-Гол, поход на Западную Украину и Западную Белоруссию. Советско-финская война.

Расхожие (либеральные) стереотипы предписывали говорить о Сталине только как о чудовище и дегенерате и считать эту карикатуру правдой. Гениальность же Твардовского в том, что он не боялся и умел быть выше предрассудков своей среды, выше расхожих представлений. Он смотрит на Сталина как человек причастный, кровно связанный со Сталиным и, стало быть, за всё отвечающий.
Твардовский: за Родину, за Сталина, за Солженицына
Страна дышала воздухом войны. ОСОАВИАХИМ, военные игры школьников, фильмы, книги, песни… «Если завтра война, если завтра в поход...» Песня из кинофильма «Александр Невский» (1938) на стихи Владимира Луговского воспринималась как прямой призыв: «За отчий дом, за русский край вставайте, люди русские!»

То было время чистого, беспримесного патриотического энтузиазма (что бы потом ни говорили о «сатанинских звёздах», о «соломенном пугале немецкого фашизма» и об отсутствии у русского мужика желания воевать). И стихи молодых поэтов звучали если не в той же тональности (регистров было больше), то о том же:

Я слушаю далёкий грохот,
Подпочвенный, неясный гуд.
Там поднимается эпоха,
И я патроны берегу.
Павел Коган, 1937
Поступь истории стала слишком ощутимой, чтобы её не заметить. И ясно было, что рано или поздно война дойдёт до России. «Военный год стучится в двери / Моей страны…» (Михаил Кульчицкий, 1939).

Как ответить на надвигающуюся войну — они знали. Знали, что будут — вместе со страной — воевать за неё. И, конечно, в этом смысле они были государственниками. «Мальчики Державы» — так называет их Лев Аннинский.

Эту необходимость они принимали как должное не потому, что не ценили личности, не потому, что стремились раствориться в коллективном «мы». На алтарь истории и войны они несли своё «я». Их реакция на войну была реакцией пассионариев на экстремальную ситуацию:

Но мы ещё дойдём до Ганга,
Но мы ещё умрём в боях,
Чтоб от Японии до Англии
Сияла Родина моя.
Павел Коган, 1940—1941
(Стоит отметить забавную историческую траекторию: идею вторжения в Индию в августе 1919 года продавливал предреввоенсовета Лев Троцкий. А стихи Когана наверняка стучали в сердце Владимира Жириновского, когда он говорил о своей мечте: «…чтобы русские солдаты омыли свои ноги тёплой водой Индийского океана».)

Молодым поэтам грезилась (прямо по Марксу, Ленину и Троцкому) грядущая Мировая Революция. Неизбежным вариантом будущего представлялась Земшарная Республика Советов, всесветность, когда «только советская нация будет. И только советской расы люди...» (Михаил Кульчицкий). Настоящее они воспринимали как проекцию будущего (или из будущего) и называли себя (прямо по Хлебникову) «шарземцы».

Но притом патриотизм этих поэтов был русским. Как заклинание повторял Кульчицкий в поэме «Самое такое»: «Я очень сильно люблю Россию», «Но я продолжал любить Россию». Россию, а не СССР, не Республику Советов. И этот русский патриотизм вступал в конфликт с будущим земшарством, всесветностью.

Но людям Родины единой,
Едва ли им дано понять,
Какая иногда рутина
Вела нас жить и умирать.
И пусть я покажусь им узким
И их всесветность оскорблю,
Я — патриот. Я воздух русский,
Я землю русскую люблю…
Павел Коган, 1940—1941
Постоянно выясняемые отношения с родиной — может быть, главная тема русской поэзии. На рассматриваемом здесь отрезке времени тема эта начата Луговским: «Мне страшно назвать даже имя её — / свирепое имя родины» (1926), продолжена Коганом: «Родина моя. Звезда. Боль моя старинная» (1937) — и им же завершена.

* * *

В советские времена их ценили за то, что «эта поэзия — изнутри войны». Между тем главное они сказали до войны. Их реальный военный опыт был недолгим. Опыт этот не изменил принципиально их «картины мира» — только внёс в неё, может, и важные, но всё-таки дополнительные штрихи, уточняющие. Про то, что смерть грязна, они знали и раньше. Знали про «выгребные ямы», про «грубые обмотки», про «тухлые портянки» и про прочие изнаночные стороны бытия. Всё это они пережили до фронта. И одно из последних, а может быть, и последнее стихотворение Кульчицкого не открывало что-то новое, скорее подводило итог уже известному.

Война ж совсем не фейерверк,
А просто — трудная работа...

Их поэтический опыт — крутой замес жестокого реализма на энергии пассионариев — пришёлся кстати и Семёну Гудзенко. Он-то действительно стал поэтом только на фронте и там же написал классное стихотворение «Перед атакой» (1942):

...Сейчас наступит мой черёд.
За мной одним идёт охота.
Будь проклят сорок первый год
и вмёрзшая в снега пехота.
Мне кажется, что я магнит,
что я притягиваю мины.
Разрыв. И лейтенант хрипит.
И смерть опять проходит мимо...
Заканчивалось стихотворение страшной и точной подробностью, восхитившей когда-то Эренбурга: «...и выковыривал ножом из-под ногтей я кровь чужую».

Гудзенко принадлежит и знаменитое:

Нас не нужно жалеть, ведь и мы никого б не жалели.
Мы пред нашим комбатом, как пред господом богом, чисты.
На живых порыжели от крови и глины шинели,
на могилах у мёртвых расцвели голубые цветы.
Моё поколение (1945)
«В двадцать пять — внесённые в смертные реляции…» — тут Павел Коган ошибся: он сам, Всеволод Багрицкий, Михаил Кульчицкий, Николай Майоров погибли, не дожив до этого возраста. И задолго до победы. Семён Гудзенко умер в 1953-м, как и напророчил: «Мы не от старости умрём, / От старых ран умрём… / Так разливай по кружкам ром, / Трофейный рыжий ром».

А у нас после августовской (1991) революции произошла переоценка ценностей. И никто уже в День Победы не читал в ЦДЛ стихов «советских поэтов, погибших на Великой Отечественной войне». Да и саму войну сократили до аббревиатуры ВОВ…

Гребень истории вознёс их до высшей точки. И они транслировали в своих стихах этот гибельный и трагический взлёт. И рухнули вниз, оставив нам стихи — свободных людей, живших во время несвободы и в несвободной стране. Их не нужно жалеть.

Категория: Будем помнить! | Просмотров: 969 | Добавил: unona | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Добавлять комментарии могут только зарегистрированные пользователи.
[ Регистрация | Вход ]