14:32 Их не надо жалеть | |
Но чужая слава (пусть и мёртвых!) для кого-то невыносима. И вот уже Станислав Куняев громит поэтов, объединённых им в «ифлийское братство», — Павла Когана, Михаила Кульчинского, Всеволода Багрицкого, Николая Майорова, Николая Отраду... Он громит их за книжность и за романтику, за максимализм и за интернационализм, за легкомысленное отношение к смерти и за расчёты на коммунизм «с существенным эпитетом «военный». И как-то так выходит у Куняева, что эти «ифлийцы» не то чтобы все евреи, во всяком случае не из крестьян. А стало быть, не ведая любви к «малой родине», далеки от народного представления о войне. Правда, «еврейский вопрос» открыто не обозначается, но читатели, осведомлённые в литературных «партиях», всё понимают. К тому же только что опубликовано стихотворение Бориса Слуцкого: «Евреи — люди лихие, / Они солдаты плохие: / Иван воюет в окопе, / Абрам торгует в рабкопе...» («Новый мир», 1987, № 10) — ответ на выпады в духе Куняева. Однако никаких евреев, когда эти поэты жили и творили, в Советском Союзе не было. Евреи были русскими — и по самоощущению, и по отношению к ним. Лишь много позже Александр Галич сделает из Павла Когана еврея — в «Реквиеме по неубитым» (1967), о Шестидневной войне. Там он клеймит «красавчика, фашистского выкормыша» — президента Египта Насера, незаслуженно увенчанного звездой Героя Советского Союза: «Должно быть, с Павликом Коганом / Бежал ты в атаку вместе, / И рядом с тобой под Выборгом / Убит был Арон Копштейн...» Работа в степени романтики «Книжный романтизм» действительно присутствовал в их «картине мира». Впрочем, если держать за книжного романтика Николая Гумилёва, чью поэзию боготворил Коган (см. его стихотворение «Поэту», 1937). В стихах Гумилёва стоит искать и истоки знаменитой «Бригантины» (эту песню Коган вместе с Георгием Лепским сочинил в том же 1937-м) — и флибустьеры, и авантюристы, и прочая романтика. Это потом романтику низведут до агитации и пропаганды. А тогда она воспринималась всерьёз. «Романтика — это будущая война, где победим мы», — говорил их сверстник критик Михаил Молочко, погибший в 1940-м в снегах Карелии. «Работа в степени романтики — вот что такое коммунизм!» — гениально точно определил Михаил Кульчицкий. Счастье Багрицкого, что он умер в 1934-м, а то посадили бы, как посадили в 1937-м его вдову, Лидию Суок (она мужественно протестовала против ареста поэта Владимира Нарбута). Или же — более вероятный вариант — совсем бы скурвился (как, например, Николай Тихонов). К стихотворству молодые поэты относились очень серьёзно. Насаждаемый тогда, как картошка, соцреализм раздражал их безмерно. «Искусство движется теперь горизонтально. Это горько» (Коган). «Стихи писать сейчас надо такие: «Вперёд! Ура! Красная заря!!!» Я таких писать не умею, видит Бог» (Кульчицкий). Их эстетические установки вступали в спор и с пастернаковским «и тут кончается искусство, и дышит почва и судьба». «Здесь начинается искусство, и здесь кончаются слова», — с нажимом поправлял Коган. Кульчицкий проигрывал вариант выбора — между стихами и коммунизмом: Но если бы Нам лечь, где лечь, Как окурки, мы затопчем это, это зубы сожми и работай, это пули прими и рухни. Самым притягательным источником исторической эстетики для них была Гражданская война: с её бесшабашностью, каким-то диким размахом, отчаянием и гибельной красотой стоицизма. Щорс, Котовский стали их героями: ...Славлю Котовского разум, Темень. Глухо. Темень И менее всего эти мальчики походили на плакатных квадратных «хомо советикус», которых рьяно примутся клеймить в постсоветское время. Они чувствовали: эпоха явно чего-то хотела, чего-то ждала от них, но чего именно — трудно было понять. Частое состояние и слово в стихах — тревога. В поле темень, в поле жуть — Другое ключевое состояние и слово — «путать». Коган обращается к своей «эпохе громкой»: «Прости ж мне фрондёрства замашки, и всё, что спутал я, прости» (1937). «Мы сами, не распутавшись в началах, вершили скоротечные дела» (1937). В «Последней трети», незаконченном романе в стихах, он пишет: Но как мы путали. Как сразу Кто такие «чужие?» И что имел в виду Михаил Кульчицкий, когда признавался: «Я отшиб по звену и Ницше, и фронду»? Ясно, по крайней мере, одно: какое-то время они находились в онтологической зыбкости, в нервозной неопределённости. И этим отличались от предыдущего поколения. Показателен в этом смысле диалог Всеволода Багрицкого с отцом, Эдуардом Багрицким. В поэме «ТВС» (1929) в гости к мечущемуся в чахоточном жару поэту, Багрицкому-старшему, приходит его чёрт, Дзержинский, и объясняет, как жить, соответствуя веку: «Оглянешься — а вокруг враги; / Руку протянешь — и нет друзей; / Но если он скажет: «Солги» — солги. / Но если он скажет: «Убей» — убей». Всеволод Багрицкий пишет стихотворение «Гость» в 1938 году — его отец четыре года как умер, мать посадили (она заступилась за арестованного Владимира Нарбута). В «Госте» старший поэт (Эдуард Багрицкий) ведёт воображаемый разговор с молодым человеком (поэтом? Чекистом?). И выказывает в этом разговоре чрезвычайное беспокойство, отсутствие чётких представлений о происходящем в мире: «Какое время! Какие дни! / Нас громят или мы громим?» Вокруг по-прежнему враги, но от них лучше бежать: Но где ни взглянешь — враги, враги. Павел Коган, будучи подростком, дважды сбегал из дома, чтобы посмотреть, что происходит с русской деревней. В результате этих путешествий и был написан в мае 1936 года «Монолог» — одно из самых странных и страшных стихотворений в русской поэзии ХХ века. Прежде всего — по запредельному ощущению поражения, краха: Мы кончены. Мы отступили. Кажется, 17-летний мальчик если и не осознавал в полной мере (а кто осознавал?), то чуял тёмную, потаённую жизнь России. Как результат — приятие неизбежности гибели, трагический стоицизм, в основе которого евангельское: «Если пшеничное зерно, падши в землю, не умрёт, то останется одно; а если умрёт, то принесёт много плода». Бесприютность, экзистенциальная заброшенность, нервозность и неопределённость, когда всё не то и всё не так, привели Николая Майорова к печальной версии судьбы его поколения в истории: Безжалостно нас время истребит. И как бы ни давили память годы, Надвигающаяся Вторая мировая война — вопреки всему ужасу катастрофы или благодаря ему? — придала этому поколению чувство безусловной определённости, которого им так не хватало. Теперь можно было вздохнуть с облегчением и не путаясь сказать: «Есть в наших днях такая точность, / что мальчики иных веков, / наверно, будут плакать ночью / о времени большевиков…» (Павел Коган, 1940—1941). Здесь и теперь Прежде удивлялись тому, что поэты эти предвидели будущее — предчувствовали войну и свою смерть на ней. «На двадцать лет я младше века, но он увидит смерть мою» (Михаил Кульчицкий, 1939); «Я не знаю, у какой заставы вдруг умолкну в завтрашнем бою» (Николай Майоров, 1940); «Когда-нибудь в пятидесятых художники от мук сопреют, пока изобразят их, погибших возле речки Шпрее» (Павел Коган, 1940). Но куда удивительнее было бы, если бы молодые — призывного возраста — поэты не заметили, где и когда они живут. После революции, после Гражданской войны относительно спокойно прошёл очень короткий срок. А потом: война в Испании, озеро Хасан, Халхин-Гол, поход на Западную Украину и Западную Белоруссию. Советско-финская война. Расхожие (либеральные) стереотипы предписывали говорить о Сталине только как о чудовище и дегенерате и считать эту карикатуру правдой. Гениальность же Твардовского в том, что он не боялся и умел быть выше предрассудков своей среды, выше расхожих представлений. Он смотрит на Сталина как человек причастный, кровно связанный со Сталиным и, стало быть, за всё отвечающий. То было время чистого, беспримесного патриотического энтузиазма (что бы потом ни говорили о «сатанинских звёздах», о «соломенном пугале немецкого фашизма» и об отсутствии у русского мужика желания воевать). И стихи молодых поэтов звучали если не в той же тональности (регистров было больше), то о том же: Я слушаю далёкий грохот, Как ответить на надвигающуюся войну — они знали. Знали, что будут — вместе со страной — воевать за неё. И, конечно, в этом смысле они были государственниками. «Мальчики Державы» — так называет их Лев Аннинский. Эту необходимость они принимали как должное не потому, что не ценили личности, не потому, что стремились раствориться в коллективном «мы». На алтарь истории и войны они несли своё «я». Их реакция на войну была реакцией пассионариев на экстремальную ситуацию: Но мы ещё дойдём до Ганга, Молодым поэтам грезилась (прямо по Марксу, Ленину и Троцкому) грядущая Мировая Революция. Неизбежным вариантом будущего представлялась Земшарная Республика Советов, всесветность, когда «только советская нация будет. И только советской расы люди...» (Михаил Кульчицкий). Настоящее они воспринимали как проекцию будущего (или из будущего) и называли себя (прямо по Хлебникову) «шарземцы». Но притом патриотизм этих поэтов был русским. Как заклинание повторял Кульчицкий в поэме «Самое такое»: «Я очень сильно люблю Россию», «Но я продолжал любить Россию». Россию, а не СССР, не Республику Советов. И этот русский патриотизм вступал в конфликт с будущим земшарством, всесветностью. Но людям Родины единой, * * * В советские времена их ценили за то, что «эта поэзия — изнутри войны». Между тем главное они сказали до войны. Их реальный военный опыт был недолгим. Опыт этот не изменил принципиально их «картины мира» — только внёс в неё, может, и важные, но всё-таки дополнительные штрихи, уточняющие. Про то, что смерть грязна, они знали и раньше. Знали про «выгребные ямы», про «грубые обмотки», про «тухлые портянки» и про прочие изнаночные стороны бытия. Всё это они пережили до фронта. И одно из последних, а может быть, и последнее стихотворение Кульчицкого не открывало что-то новое, скорее подводило итог уже известному. Война ж совсем не фейерверк, Их поэтический опыт — крутой замес жестокого реализма на энергии пассионариев — пришёлся кстати и Семёну Гудзенко. Он-то действительно стал поэтом только на фронте и там же написал классное стихотворение «Перед атакой» (1942): ...Сейчас наступит мой черёд. Гудзенко принадлежит и знаменитое: Нас не нужно жалеть, ведь и мы никого б не жалели. А у нас после августовской (1991) революции произошла переоценка ценностей. И никто уже в День Победы не читал в ЦДЛ стихов «советских поэтов, погибших на Великой Отечественной войне». Да и саму войну сократили до аббревиатуры ВОВ… Гребень истории вознёс их до высшей точки. И они транслировали в своих стихах этот гибельный и трагический взлёт. И рухнули вниз, оставив нам стихи — свободных людей, живших во время несвободы и в несвободной стране. Их не нужно жалеть. | |
|
Всего комментариев: 0 | |