Главная » 2015 Июнь 2 » С иронией по жизни
12:21 С иронией по жизни | |
Сопровождают они, прежде всего, нас, простых читателей, которые с детства помнят «Сороковые, роковые…», а в более зрелые годы декламируют: «Давай поедем в город, / Где мы с тобой бывали. / Года, как чемоданы, / Оставим на вокзале. / Года пускай хранятся, / А нам храниться поздно. / Нам будет чуть печально, / Но бодро и морозно». Или вспоминают философское: «Я зарастаю памятью, / Как лесом зарастает пустошь…» Или пронзительное: «Я прожил ни много, ни мало / Счастливых и сумрачных лет. / Я фильм досмотрю до начала, / И выйду из зала на свет...» Но есть другие – избранные почитатели. Они знали Давида Самойлова, приезжали к нему в Пярну, клубились в этом гостеприимном доме – мекке творческой интеллигенции 70–80-х годов прошлого века. И атмосфера этого дома, и образ хозяина – их личная память. Там бывали сотни уже известных и только начинающих литераторов, артистов, бардов. Такой северный Коктебель на берегу бледного сурового моря. Кого тут только не было: Лидия Корнеевна Чуковская и Фазиль Искандер, Михаил Казаков и Сергей Никитин, Юрий Левитанский и Зиновий Гердт, Игорь Губерман, Александр Городницкий, Юлий Ким и многие другие. Многое можно черпать в этом позднесоветском явлении в русской литературе – когда Прибалтийские республики становились убежищем, зоной относительной свободы, где можно было чуть вольнее и свободнее дышать вдали от имперской столицы. Впрочем, в истории многое повторяется. Почему же личность Самойлова была столь притягательна? Он был, по воспоминаниям современников, чрезвычайно «живым». Пройдя войну, он, как и многие фронтовики, никогда о ней не рассказывал, хотя и стал наряду с другом и «соперником» Борисом Слуцким ярким поэтом именно этого фронтового поколения. «Но в отличие от Бориса Слуцкого, – рассказывает Александр Городницкий, – он писал в рамках русской классической поэзии, был очень близок Пушкину – и по легкости пера, и по стихосложению». Многие стихи становились песнями и шли в народ. Самойлов писал замечательные поэмы, всерьез размышлял о русской истории. «Он был родоначальником новой поэзии – это как старинный, но перестроенный и уже современный дом», – говорит Городницкий. Печатали его, правда, всегда мало, и жил он в основном переводами, благодаря чему мы знаем многих славянских поэтов – венгерских, чешских – в его интерпретации. «Я дико ему благодарен, – рассказывает Игорь Губерман. – После того как я вернулся из ссылки, он прописал меня в своем доме в Пярну, и я бывал там каждый год. Только кажется, что он был открытый, распахнутый человек, шутник и балагур. Это видимость. Очень закрытый, со своим огромным внутренним миром. Таким я его помню». Из скупых строчек биографии вырисовывается жизнь, с юности опаленная войной. Давид Самуилович Кауфман (взявший себе после войны псевдоним Самойлов) родился в 1920 году в еврейской семье известного врача. Отец– главный венеролог Московской области Самуил Абрамович Кауфман, мать– Цецилия Израилевна. Высшее образование получал в Московском институте философии, литературы и истории им. Чернышевского. В 1941-м рыл окопы, учился в военно-пехотном училище, в 1942-м воевал на Волховском фронте. Был тяжело ранен, но в 1944-м продолжил службу на 1-м Белорусском фронте. Впервые напечатался в 1941 году, но полноценный сборник его стихов был издан только в 1958-м. Казалось, что к еврейской теме он был равнодушен. И только из написанных в 1980-х «Памятных записок» мы выясняем, что детство его проходило в еврейской атмосфере. О деде с материнской стороны он вспоминает так: «Утром он молится, прикрытый шелковым талесом, перевязанный молитвенными ремешками, с черным кубиком на лбу. Он стоит в углу своей комнаты, раскачиваясь и громко распевая молитвы. Молитва – его развлечение и удовольствие. Время от времени он прерывается, чтобы переругнуться с теткой. И продолжает с полуслова свой речитатив». Об отце и деде он писал: «Б-г был скорее традицией, а не верой в той полувольнодумной среде европеизированного еврейства, к которой принадлежал отец отца, мой дед Абрам, служащий спичечной фабрики. У нас в доме справлялись праздники, но отца меньше всего интересует обряд и внешняя сторона религии. Его даже не интересует вероисповедание. Отец уважает веру. Всякую веру. Но выкрестов он не терпит». И еще, к вопросу о еврейской теме, есть у Самойлова одно пронзительное, но малоизвестное стихотворение 1944 года, «Девочка». Начинается оно так: «Восемь дней возила иудеев Немчура в песчаные карьеры. Восемь дней, как в ночь Варфоломея, Землю рыли и дома горели. «Слушай, Б-г!» – кричали их раввины. «Слушай, Б-г!» – рыдали их вдовицы. И Г-сподь услышал неповинных – Спас одно дитя от рук убийцы…» Его взгляды на религию и еврейство были спорны. Он считал, например, что русские евреи – это тип психологии, ветвь русской интеллигенции в одном из наиболее бескорыстных ее вариантов. А вот о его однозначной гражданской позиции говорит выступление в защиту писателей Синявского и Даниэля, осужденных в 1967 году за публикацию своих произведений на Западе. В это время кроме криков осуждения прозвучали и трезвые голоса литераторов Москвы, подписавших «письмо 62» в защиту опальных писателей. В письме, подписанном в том числе и Самойловым, говорилось: «Осуждение писателей за сатирические произведения – чрезвычайно опасный прецедент, способный затормозить процесс развития советской культуры. Ни наука, ни искусство не могут существовать без возможности высказывать парадоксальные идеи, создавать гиперболические образы. Сложная обстановка, в которой мы живем, требует расширения (а не сужения) свободы интеллектуального и художественного эксперимента». Кстати, пассаж остается актуальным и по сей день. В 1976 году началась его эстонская история. Сюда он переезжает со своей второй женой. Пярну становится его домом. Пишет он много: философская и трагическая лирика, исторические поэмы, афоризмы его дневниковых записей. Поразительно, сколько во всем этом интеллектуальной свободы и как современно звучат его размышления. Например: «Поскольку правда всегда лучше самообмана, нужно отсечь все иллюзии, все надежды на “либерализацию” сверху. Нужно построить свои идеи так, чтобы зрение ума различало слабые ростки будущего, и припасть к этим росткам. Иначе – духовная гибель, прозябание». И тут же, на такой трагической волне – афоризмы, шутки, чуть не анекдоты. «На вопрос профессора Кацнельсона о том, каково его зрение, Д.С. ответил: – Бутылку еще вижу, а рюмку уже нет…» «Старость – такое состояние, когда каждый шаг: справить большую нужду, принять ванну, переспать с женщиной – является мероприятием». «Народ – это население с амбициями». «Мы не произошли от обезьян. Мы просто многому от них научились». Поэт Борис Штейн, живший тогда в Таллинне, вспоминает: «Мы относились к Самойлову с огромным почтением. Он много пил. Однако всегда говорил: “Сколько бы я ни пил, я никогда не терял “чувство портфеля”. Портфель этот всегда был при нем. Удивительно, с каким уважением к нему относились эстонцы, которые обычно русскоязычных писателей не жаловали. Но силу и талант Самойлова они чувствовали. Книги его выходили. Когда после его смерти я однажды подошел к его дому, хозяин-эстонец показал мне сад, где он сделал что-то вроде музея Самойлова. Он никогда его не читал, но знал, какой это был поэт». Даже смерть его была символична: Самойлов умер в Таллинне, сразу после выступления памяти Бориса Пастернака. Самойлову было всего 70. Он «прожил ни много, ни мало счастливых и сумрачных лет». Однажды сказал другу: «Мы, наверное, потому так скорбим о погибших поэтах, что нам представляется: не случись беда, они бы могли жить вечно». Хотя лучшие из них уже там. В вечности. Алла Борисова | |
|
Всего комментариев: 0 | |